14:09

Вся наша жизнь игра....
Вот наткнулся на кусок этого текста в бумагах. Вспомнил и решил выложить. Сейчас уже и не вспомню когда я в первые прочел этот рассказ, но то что зацепил - это точно...

Марина Козлова Arboretum


Продолжение в коментариях

@темы: Книгижное

Комментарии
02.12.2008 в 14:14

Вся наша жизнь игра....
В шезлонге сидел круглолицый Кайрович в очках и кепке козырьком назад.
Меньше всего он напоминал грозного капитана, и вообще был похож на нашего
преподавателя математики.
- Здравствуйте, - сказал я всем.
- Здравствуй, - сказал Кайрович и встал, протягивая мне руку. Он
оказался почти на голову выше меня.
- Юра.
И я понял, что все решилось в мою пользу.
Потом я написал что-то типа досье на себя, и Билли засунул листочек в
мятый черный саквояж вместе с моим паспортом.
- Это на случай, если таможня тебя найдет.
- Где найдет? - не понял я.
- Где? - Билли, что-то прикидывая, оглядел меня с ног до головы.- Да ты
не волнуйся, проведем. А там, в Израиловке, ты вообще никому не нужен.
Распишешься в трех местах и сойдешь на берег. Ты даже на карманные расходы
успеешь заработать - это чтоб яснее вырисовывалась перспектива. Стоять мы
будем три дня, успеешь.
В это время Ленка приподнялась на локтях и, сдувая с лица прядь волос,
категорически заявила:
- Я бы выпила кофейку.
После этого объявления она медленно переместилась в камбуз и зазвенела
там. Билли потащил вниз перец и пряности.
В Средиземном море я видел летучих рыб. Одна из них залетела на палубу
и долго билась, прежде чем затихла.
- Зачем они летают? - спросил я Юру.
- Чисто для кайфу, - подумав, ответил он. - Делают радугу.
Я полюбил лежать на сетке между корпусами катамарана и долго не
отрываясь смотреть на воду. Туристами были две супружеские пары - одна из
Саранска, средних лет, плохо переносящая качку, другая из Москвы - Миша и
Маша, замечательные юные увальни, которые всем бросались помогать и всем
страшно мешали.
- В саркому, попиллому и в бога душу мать! - орал Кайрович в страшном
раздражении.
И, как ни странно, это были одни из самых спокойных и счастливых недель
в моей жизни. На "Европе" было просто хорошо. "Европа" была вне инфернальных
воронок. На "Европе" было чисто, славно, дружно и весело. Меня ни о чем не
спрашивали. Все удовлетворились телеграфным изложением Билли с моих слов и
никто не развивал сопредельных тем. Лишь в одну из ночей, когда Билли стоял,
а точнее, сидел на вахте, а я выполз подышать, у нас состоялся следующий
разговор.
- Рассчитываешь что-то выяснить там? - он кивнул в сторону горизонта и
добавил: - Там, в Израиловке.
- Видишь ли,- сказал я ему, - я хочу понять.
- Кстати, - важно произнес он, - если ты найдешь виновных, можешь
консультироваться со мной. Относительно международного права.
Я засмеялся.
- Ну и дурак, - обиделся Билли. - Я серьезно. Израиловка выдает.
- Что выдает?
- Что... что... Преступников выдает. Я бы на твоем месте не распускал
слюни.
- Мне кажется, - сказал я то, в чем к этому времени был почти уверен, -
что в этой истории никто не виноват. В ней нет ни причин, ни следствий. В
нашем понимании. И вообще, имя этому - судьба или что-то подобное.
- Ох! - выдохнул Билли и поморщился. - Мир движет энергия заблуждений.
Людей убивают, насилуют, грабят - и конца и края этому не видать. Имя этому,
конечно, судьба, - а что же еще? И такие как ты начинают распускать слюни,
вместо того, чтобы бить в рыло.
- Кого бить в рыло? - удивился я. - Там, куда я еду - больной человек.
За ним ухаживают жена и сын. Мало того, что этот человек болен, он еще,
по-видимому, необратимо нем. Молчит он, понимаешь?
- Понимаешь, - покивал Билли. - Ну и зачем тогда ты туда рвешься?
Я знал зачем. Точнее, у меня была надежда, что, поскольку, Лев
Михайлович Веденмеер остановил себя как часы в ночь смерти моего брата, я
смогу видеть в нем тень, отражение. Более внятных соображений на этот счет у
меня не было. Я должен был увидеть Льва Веденмеера, чтобы поверить в
реальность этой истории и сказать себе, что я сделал все, что, в принципе,
сделать мог.
Но когда я сошел на берег, расписавшись, как и предрекал Билли, в трех
местах, себя я плохо ощущал. Боялся чего-то. Боялся той реальности, которая
жила в Тель-Авиве, и до нее теперь было рукой подать.
- Вернулся бы ты вечером, а? - сказал Юра.- Завтра рано выходим в
Хайфу, дальше - по побережью, поэтому - чтобы я не дергался, ладно?
И я пошел звонить из таможни.
Мне ответил мужсжкой голос, я невнятно сослался на бывших коллег Льва
Михайловича и сказал, что хотел бы поговорить с его супругой.
- Она на работе, - ответил голос. - К сожалению, и я сейчас ухожу.
- А вы, наверное, Марк? -догадался я.
- Чего вы хотите?? - В его голосе явно чувствовалось нетерпение. -Да, я
Марк. Я тороплюсь. Вы кто вообще?
По-русски он говорил очень плохо и я перешел на английский.
- Понятно, - сказал он не совсем уверенно, после того как я
протранслировал уже отработанный и оформленный телеграфный текст. -
Подъезжайте ко мне на работу, - он назвал адрес.
"Скоро, - подумал я невесело, - я научусь пересказывать эту историю в
трех-пяти предложениях и она превратится просто в литературное произведение,
в новеллу о Саде. И называться она будет "Arboretum".
С момента моего спуска на берег прошло сорок минут. Я поехал к Марку в
институт физики моря. На такси. Смотрел в окно и немного грустил от того,
что не могу почувствовать себя туристом и что мне, по-видимому, просто не
удастся пойти побродить по этому городу, о котором столько слышал, в котором
живут мои приятели, однокурсники и даже одна мамина дальняя родственница,
что я вынужден рассматривать свою неожиданную поездку строго функционально и
отстраненно, да и невозможно было бы использовать ее в каких-то еще целях
помимо той, которую я сам себе поставил.
Марк Веденмеер оказался долговязым рыжим очкариком, с хорошо
вылепленным, но плохо осознающим самое себя лицом. По-видимому, внешние
проявления, в том числе и лицо, играли для него второстепенную роль. Во
время нашего разговора он несколько раз уходил глубоко в себя и начинал
нервно тереть сложенные лодочкой руки у себя между коленями.
- Я физик, - виновато сказал он. - Я совершенно никакой психолог. Что я
могу сделать, посудите сами? Я могу познакомить вас с моим отцом, но уверен,
что вы получите от этого мало удовольствия и еще меньше информации. Но раз
вы специально для этого приплыли... Через два часа я поеду его кормить.
Кстати, и мама будет дома.
- Вот странно, - пробормотал я.
- Что? Что странно? - он смешно вытянул длинную шею.
- Вы специально поедете домой, чтобы его покормить?
- Ну да.
- И при этом Ирина Сергеевна будет дома? Но она же может покормить его
сама? Или... Извините, - я совсем смешался, - я, кажется, не совсем то
говорю...
- Какой вы! - засмеялся Марк. - Проницательный... Нет, не может. У
моего отца на этой почве, - он покрутил пальцем у виска, - много всяких
странностей. Одна из них заключается в том, что он ни разу в жизни
(разумеется, я имею в виду время его болезни) не принимал ищу из ее рук.
Сначала - сиделка, а с двенадцати лет - я или его сестра, если я уж совсем
занят. - Он вздохнул и развел руками: - Крейзи...
- А... извините ради бога, еще один дурацкий вопрос: как он к вам
относится?
- К нам с мамой? - добродушно уточнил Марк. - Он к нам никак не
относится. Он относится только к себе и к своему прошлому. Когда он смотрит
вперед, мне всегда кажется, что он смотрит назад.
Еще два часа я листал роскошные атласы по биофизике моря, а Марк что-то
писал, выходил, с кем-то разговаривал по телефону на иврите, в какой-то
момент поставил передо мной литровый пакет с томатным соком и сказал:
- Пошли.
Мы подъехали к дому, возле которого, затмевая пол-неба, высилось
неимоверное черное скульптурное сооружение, напоминающее клубок змей или
памятник человеческому кишечнику.
-Вот, тоже... -сердито пробурчал Марк, - шедевр. В окно не выгляни.
Каждый Новый год даю себе слово: взорву...
В лифте он сказал:
- Видите ли... Если это возможно, я бы поберег маму... Она очень не
любит вспоминать эту историю. Незабывайте, что она была свидетелм ее финала.
У вас же нет острой необходимости беседовать с ней на эту тему? Отлично.
Тогда, если вы не возражаете, я представлю вас как своего коллегу из России,
а визит к отцу, если понадобится, объясню тем, что вы, дескать, выросли на
его книгах и статьях и всю жизнь мечтали...
Голова у меня гудела, во рту сохло, я вспотел и совершенно обессилел,
пока мы добрались до нужной двери. И тогда я увидел Ирину. Она оказалась
совсем другой, нежели та, которую я почему-то успел себе представить. Я
представлял ее темноглазой, черноволосой, с нервным энергичным лицом - некий
образ женщины-"вамп", как я это понимаю. А она оказалась круглолицей
блондинкой с раскосыми серыми глазами и мягкой улыбкой, с тяжелыми волосами,
заплетенными в короткую толстую косичку, в яркой полосатой тишотке до колен
и в красных тапочках с помпонами.
Марк чмокнул ее, представил меня, она подала мне мягкую прохладную руку
и тихо, на хорошем русском языке спросила:
- Ну и что там Россия?
Я растерялся. Было выше моих сил установить, из какого мира она задает
вопрос, а следовательно, какой ответ ей покажется наиболее корректным. И я
решил ответить вообще. Я сказал:
- Знаете, Россия - это страна, в которой все очень быстро меняется.
Ничто не успевает превратиться в традицию.
Она подняла брови:
- Это плохо?
- Это озадачивает, - сказал я. - Это затрудняет поиск ориентиров.
Она кивнула.
- В таком случае, - произнесла она, улыбаясь, - нужно заниматься
чем-то, что не требует длительных систематических усилий. Например - растить
детей. Или - писать роман. Извините, я оставлю вас ненадолго.


02.12.2008 в 14:17

Вся наша жизнь игра....
И она удалилась куда-то вглубь квартиры. Я с сожалением проводил ее
взглядом и подумал, что мне бы, наверное, понравилось с ней разговаривать.
- Ну давайте, - сказал Марк, - я познаколю вас с отцом. Предупреждаю:
он не ходит, не говорит, но у меня есть подозрение, что у него достаточно
осмысленная внутренняя жизнь, которую он, впрочем, никак не артикулирует. В
принципе, он может читать и писать, но почти никогда этого не делает.
Пойдемте.
Мы прошли по коридору, где я чуть не сбил черную квадратную напольную
вазу, и оказались в светлой и почти пустой комнате. В ней был мягкий
сиреневый ковер на полу, мягкий серый диван, и, мне показалось, все. В
эркере стояло кресло. В кресле сидел человек и пристально смотрел на
чудовищное сооружение внизу.
- Папа, - сказал Марк, - познакомься, пожалуйста, этот парень знает о
тебе, как о крупном ученом, он...
Я бы сказал ему что-то другое. Но, наверное, так и вправду было
лучше.Настаивать я, в конце концов, не имел никакого права.
Кресло развернулось и на меня глянули знакомые по "свадебному" фильму
внимательные серые глаза с тяжелыми веками. По припухшим подглазьям и
красным прожилкам я понял, что этот человек сегодня, наверное, плохо спал.
"Да спит ли он вообще?" - подумал я. Глаза смотрели не отрываясь. Он почти
не изменился с тех пор: такие лица, как у него, обычно не претерпевают с
годами существенных изменений. Он только стал совсем седым. У него был все
тот же жесткий рот. И тут я вспомнил, что ему всего-то пятьдесят пять лет.
-Здравствуйте, Лев Михайлович, - сказал я и замолчал. Что еще говорить,
я не знал и в растерянности стал теребить себя за мочку уха. Он все смотрел
на меня, и вдруг я увидел, как его великолепно вылепленная рука с длинными
пальцами медленно поднимается с черного подлокотника кресла, и он закрывает
ею рот, при этом рука его дрожит, а глаза все равно глядят прямо на меня. И
я понимаю, что он зажимает свой немой рот, чтобы никто не услыхал его немого
крика.
- Папа, - отрывисто говорит Марк. - Папа, что?
Он показывает другой рукой куда-то сторону, Марк подкатывает к нему
маленький сервировочный столик, и Лев Михайлович неожиданно твердо пишет
синим фломастером по белому листу: "Кто ты?"
И тогда я произношу короткое и в этой ситуации страшное слово:
- Брат.
Он откидывается на спинку кресла и закрывает глаза. У него бледнеют лоб
и щеки и сильно дрожат руки.
- Мама! - кричит Марк.
Мгновенно у кресла появляется Ирина Сергеевна и говорит мне:
- Уходите.
Она испугана, у нее несчастное лицо, она держит его за плечи и
повторяет:
- Уходите быстрее, прошу вас.
Я ухожу, я иду к причалу пешком, не разбирая дороги и ругая себя
последними словами. Я понимаю, что в этом визите не было никакого резона, а
была одна бессмысленная жестокость, что я сделал все очень плохо, но, в этом
смысле, сделал все, что мог и больше делать ничего не надо, а надо прийти,
выпить много водки и желательно умереть.
Итак, мы непохожи. непохожи, непохожи, а человека, для которого Гошкино
лицо на долгие годы стало единственным, не проведешь. Я хотел увидеть
отражение и не подумал о том, что я сам есть отражение и тень.
Водка для меня находится, я пью ее полночи, а потом еще полночи Ленка
сидит возле меня с мокрым полотенцем, а я плачу и что-то ей говорю
бесконечно. Лена не идет гулять с народом в Хайфу, и я лежу еще полдня на ее
коленях на полубе в тени черно-белого тента и совершенно обессиленно пью
лимонный сок. К полудню я немного оживаю, и Ленка радостно готовит кофе.
Когда-то давно, еще в дестве, кто-то объяснил мне, что означает фраза
"форс-мажорные" обстоятельства". Это, сказали мне, обстоятельства
непреодолимой силы, их на козе не объедешь: цунами, война, извержение
вулкана... К чему это я? Первая трезвая мысль сегодня была:"он не виновен".
Его реакцию можно было, конечно, проинтерпретировать в пользу версии о его
виновности, но ведь на самом деле еще задолго до встречи с ним я снял с него
свои подозрения. Он не виновен, потому что я в состоянии отличить
привязанность от ненависти. Ту самую привязанность, которая является
"обстоятельством непреодолимой силы", сродни наводнению или таянию вечной
мерзлоты. Вероятно, "расследование" пора закрывать. Даже если кто-то и
вновен - механизм трагедии приводит в движение не злонамеренность отдельных
персонажей, а то, как изначально встали планеты. Тут есть другое, что не
оставляет меня, не отпускает с тех пор, как я пришел в Сад и что-то узнал
там. Мое естество, можно сказать, смущено и озадачено этим неожиданным и
малопонятным для меня мотивом смертельной, беспросветной привязанности
одного мужчины к другому.
Всю эту развернутую сентенцию я заплетающимся языком изложил Ленке.
- Ты слишком закрыт, - с сожалением сказала она. - Ты, может быть,
понимаешь сложные вещи, но почему-то совершенно не понимаешь простых.
Дружба, обрати внимание - это всегда лирическая история. И пол для нее -
вопрос десятый.
- Да вот, - перебил я ее, - просто если бы мне был ближе и понятнее
гомосексуализм...
Ленка посмотрела на меня, как на тяжелобольного.
- Ты что? В этой истории гомосексуализм вообще не при чем.
Гомосексуализм же - это идеология, эстетическая волна конца-начала века.
Тому бессчетное множество причин. В то время, когда я не повар, а
антрополог, я много над этим размышляю. Не верю социологам с их "социальными
факторами". Просто - культуры меняются, и дальше будут меняться, не
переживай. Большим эпохам тоже приходит конец. Культура гетеросексуальных
отношений сменяется культурой би - и гомосексуальных отношений, но заметь -
любая культура тем и хороша, более того, потому она и культура, что
оставляет место для андеграунда. Так что, - она усмехнулась, - нас с тобой
никто не принудит. А вот наши дети... Впрочем, о чем это я. Ни у тебя, ни у
меня детей пока нет. А когда будут -разберемся. Я скажу им, пожалуй:"Милаи!
Делайте, ей-богу, чего хотите. Граница человеческого проходит не здесь".
- А где? - живо поинтересовался я.
- Не знаю, - грустно призналась Ленка. - Где-то в другом месте. Я не
знаю, где эта граница есть. Но я знаю , где ее нет. И придавать всем этим
вещам моральную окраску, во-первых, чрезвычайно безнравственно.
- А мораль и нравственность, - невежественно спросил я, - это не одно и
то же?
- Ну, что ты, - сказала она. - Мораль выдумаывают люди, а нравственные
законы устанавливаются свыше. То-то и оно. Твоя история совсем про другое. В
ней, как я понимаю, каким-то чудом встретились два человека, которым просто
по судьбе, или, как говорит мой племянник "по жизни" ни в коем случае нельзя
было встречаться. Знаешь, как в сказках: "в эту дверь не входи, а то
случится беда". Но, если дверь указана, еще не было случая, чтобы кто-то не
зашел. А тут - случайно, правда? И ни при чем здесь пол, возраст, статус...
Она принесла мне поднос с кофе.
- Пей, солнышко. С коричкой, с перчиком, с гвоздичкой. Мало будет, еще
сварим. Пей, бога ради и ни о чем не думай. Не хватало еще мне, чтобы ты
перегрелся.
- Ленка, - сказал я, - оставь меня жить на "Европе". Я тебе пригожусь.
- Да уж непременно, - пообещала Ленка. - Будешь младшим помощником
кока. Будешь мускатный орех растирать.
Я готов был растирать мускатный орех и толочь в ступке гвоздику. Только
бы не отвечать на вопрос о том, что мне делать, когда я вернусь.
- А что делать, - пожала плечами Ленка. - Тоже мне, вопрос. Ты его
придумал. То и делать, что собирался. Впрочем, можешь и гвоздику толочь -
достойное занятие.

02.12.2008 в 14:20

Вся наша жизнь игра....
В четыре часа пополудни на "Европе" появляется Марк Веденмеер.
- Слава богу, - говорит, -нашел.
Ленка вопросительно смотрит на меня.
- Нашел, - повторяет он. - Слава богу.
Ленка понимает, что это ко мне и спускается в камбуз.
- К счастью, вы мне вчера сказали, что идете в Хайфу, - говорит он.
И садится напротив.
- По-моему, - говорю я осипшим голосом, - вы пришли меня убить. Хочу
сразу сказать, что ничего против не имею.
- Нет, - он качает головой и даже улыбается. Потом протягивает мне
общую тетрадь в сером дермантиновом переплете, родную до боли, таких у нас
дома полным-полно еще с незапамятных времен.
- Это рукопись отца, - поясняет он. - Какой-то текст. Я, честно говоря,
не читал. Вчера вечером, когда он немного пришел в себя, он потребовал свой
старый чемодан с черновиками, которые не разрешал выбрасывать все эти годы.
У него в комнате два чемодана, и он никому не позволяет к ним прикасаться. Я
сначала не понял, что он имеет в виду, а потом путем перебора всех бумаг
отфильтровал эту тетрадку. Он велел ее вам передать.
- Как велел? - спросил я.
-Так и велел. Написал:"отдай брату". Разумеется, при этом он не имел в
виду моего дядю Осю, честное слово.
Я взял тетрадку.
- И вот еще что, - сказал Марк перед тем как уйти. - Вы не должны
переживать. Он чувствует себя нормально. Как всегда.
После чего он ушел - тощий, длинный, при этом он размахивал руками и
вертел головой по сторонам.
Это была книга, о чем в начале автор недвусмысленно заявлял. Я раскрыл
ее со смесью испуга и недоумения и провалился в текст. Я перечитал его
огромное количество раз. Прошло больше года, но я могу воспроизвести его
почти дословно - от начала до конца...
"Котенок, эта книга о том, как прикармливать виноградных улиток и
собирать урожай ягодного тиса. Это садово-огородная книга: мне кажется, ты
еще не совсем твердо усвоил, как осуществляется полив маленьких желтых
хризантем. Но на самом деле, котенок, эта книга о том, как я люблю тебя. И о
том, как мне страшно от того, КАК я люблю тебя.
Автор.
Банкетный зал, в котором уже много лет не было настоящих банкетов.
Потрескавшаяся полировка столов с инкрустацией по периметру - нечто типа
греческого мендра. Один из столов накрыт и люди за ним малоподвижны. Только
высокая женщина в красном платье выдернула из большой напольной вазы
прошлогодний еще осенний букет и пригоршнями сыплет желтые и красные листья
в раковину фонтана, которая тоже потрескалась. Трещины эти - как на старой
китайской сахарнице.
- Осень! -кричит она и хохочет. - Осень! Осень! Листопад.
- Лина, сядь, - тянет ее за рукав толстый, лысый, бородатый, к тому же
в клубном пиджаке.
- Нет! - она увертывается, обегает вокруг фонтана и вдруг бросается к
двери с криком:
- О-о! Кто пришел! Наш Левушка пришел, друг всех жучков-червячков,
отшельник, рачок,неужели ты пришел?
Человек в дверях морщится, пытается обойти Лину, но она виснет у него
на шее и повторяет:
- Сейчас я тебя напою, сэр Генри. Сейчас я тебя напою... Бэрриор!
- Какой сэр Генри? - строго спрашивает тот, кого назвали Левушкой.
- Боб!
Лысый бородатый со скрипом поворачивает голову.
- Боб! - говорит он, - я понимаю, что тебе надоело быть земским
врачом...
- Н-ну? - вяло говорит Боб.
- Но у меня дома лежит больной человек.
- В Саду? - переспрашивает Боб.
- Ну да, дома, в Саду.
- Человек! - не унимается Лина. - У тебя дома - человек! Это что-то
новенькое. Я была уверена, что ты общаешься с чашкой Петри.
- Лина, - миролюбиво говорит тот, кого назвали Левушкой. - Я тебя
убью.
- И что с человеком? - Боб наливает себе водки.
- Не пил бы ты больше пока, а ? Я не знаю, что.
- Кто он?
- Я не знаю кто.
- Ну? - Боб поднимает на него круглые голубые глаза и мигает рыжими
ресницами. - Чужой?
- Да.
- Хоть... Женщина или мужчина?
Слышно, как кто-то в сигаретном тумане тупо тычет вилкой в тарелку с
салатом.
- Сейчас он скажет: "Я не знаю!" - говорит Лина и хохочет. Народ за
столом немного оживляется.
- Мужчина, - говорит он и идет к выходу. Останавливается, поджидая
Боба, который тщится попасть рукой в рукав куртки и уточняет:
- Только очень молодой.
В раковине фонтана плавают круглые красные и длинные желтые листья.
Экран гаснет.
Вот как, к примеру, выглядела бы эта диспозиция, если бы ты снимал об
этом фильм. Ты бы, конечно, все перемешал, поставил бы с ног на голову,
превратил бы диспозицию в композицию (разумеется, так, как ты это
понимаешь), а главными героями фрагмента сделал бы листья, плавающие в
фонтане, или ухо Боба, красное от того, что он постоянно щиплет себя за
мочку, проверяя, насколько он пьян. Но пока ты лежишь у меня дома и я не
догадываюсь, что ты это ты, и буду отличаться этой позорной недогадливостью
еще недели две. Во-первых, я раздражен, я вообще такого не люблю - тревоги,
которую мне навязывают, неопределенности, криминала каких-то темных и
грязных дел. Откуда я знаю, что это означает - бездыханное тело в зарослях
самшита. Бывает солдаты уходят в самоволку из соседней военной части. Или
свой брат напьется, что регулярно и происходит. Но чтобы так мертвецки - так
вроде бы прошла пора годовых отчетов и всевозможных защит. Потом - в мой
тупик вообще мало кто забредает случайно - надо преодолеть дюжину лесенок
(уже на третьей пьяного Боба повело...) Если бы мне пришлось описывать это
кому-то, я бы начал так: он лежал как летучая мышь. Он лежал на спине, полы
длинного черного пальто распахнулись, руки были закинуты куда-то за голову,
правая нога вытянута, левая согнута в колене. Лицо в тени и неразличимо.
Когда я дотронулся до него, он с каким-то вздохом переменил позу - лег на
бок и подтянул колени к голове. Тут я понял, что он держал голову обеими
руками, не отпускал.
Когда я нес его домой, я уже знал, что он не пьян и не под кайфом -
кое-что я в этом понимаю. Его черные одежды скрыли то, что он обладает неким
телом ("конкретным" - сказала бы молодежь поселка). Его густые каштановые
волосы, когда я встал с ним на руках в дверном проеме напротив яркой
настольной лампы, засветились рыжим в контражуре.
Я уложил его на диван -он снова свернулся в позу эмбриона. голову свою,
пока я его нес, он так и не отпускал. От него пахло свежей травой. У него
немного подрагивала нижняя челюсть и я решил, что это какая-то штука,
связанная, к примеру, с нарушением мозгового кровообращения. Но что при этом
делают- я понятия не имел и пошел за Бобом.
Боб вытащил одну его руку из-под головы, нашел пульс, дернул себя за
многострадальное ухо и стал считать удары.
-Ниче, - сказал он, выпустив руку, и человек пошевелил пальцами. Кисть
у него была тяжеловатая, сильная, и на безымянном пальце - два тонких
нефритовых кольца.
-Горячая ванна для ног, -сказал Боб. -Я пошел. Он у тебя больной на
голову. В общем, завтра, завтра!
Я принес таз с горячей водой и спросил, сможет ли он разуться сам.
- Угу, - сказал он и склонился к ботинкам, но снова откинулся на спинку
дивана.
- Нет. Да ладно, черт с ним.
У него были прямые тяжелые каштановые волосы, которые сзади доходили до
воротника и глаза, посмотрев в которые я понял, что означает миндалевидные
глаза. Карие, неширокие миндалевидные глаза.
(Могу ли я встать на колени и развязать ремни сандалий твоих?)
Я расшнуровал его рыжие ботинки на толстой подошве и снял их. Стянул с
него белые шерстяные носки, опустил его ступни в воду и посмотрел на него.
Он поморщился.
- Горячо?
Он кивнул и превратился в ребенка. Я долил холодной.
- Мне очень неловко, - сказал он средито. - Ужасно. Извините.
Я промолчал. Убеждать его в том, что "ничего, пустяки" - не хотелось.
Не "ничего" и не "пустяки". Я ушел в кабинет. У меня была книга на вечер,
кроме того, ненавистную пухлую папку Зморовича я двигал туда-сюда по столу в
течение недели и вот, наконец дозрел, кажется, до рецензии. Я посмотрел на
стол и увидел свой вчерашний листок:"надо стареть. Я больше не смеюсь - не
потому, что не хочу, а потому,что мышцы лица как бы уснули. Не спазм, не
боль - сон".
Я вошел посмотреть как он там. Он сидел, не шевелился, смотрел на свои
ноги в воде.
- Ну что? - спросил я его.
- Я потерял очки, - со вздохом сказал он.
Котенок, ты приходишь с гор, пристраиваешь где-нибудь очередной букет,
разуваешься, падаешь на траву, потягиваешься до хруста, смотришь в небо, а
я...
Я выношу шезлонг во двор, выношу сыр и хлеб, кофейник и сахарницу,
вытаскиваю через окно пишущую машинку с удлинителем, устанавливаю ее на
ящик, а ты приходишь с гор, пристраиваешь где-нибудь очередной букет,
падаешь в траву, а я - уношу все назад: кофейник с шезлонгом, сахарницу на
машинке - работа безнадежно испорчена. Печатать статью о рекуьтивации злака
N на опытном участке подзолистых почв в саду и одновременно видеть в ближней
перспективе, над кареткой, как по внутренней стороне твоего предплечья
ползет божья коровка, а ты, не дыша, и скосив яркий корчневый глаз,
наблюдаешь за ней - это не работа.
В кабинете я бросаю машинку на стол, попадаю ногой в петлю удилинителя,
беспомощно матерюсь и затихаю, прижав лоб к оконному стеклу, за которым в
бедной обшарпанной теплице живет и дышит твоя любимая манстера. Я стою,
расширенными неподвижными глазами глядя на ее зеленую дырявую лапу и
бормочу:
-Откуда ты взялся...откуда ты взялся... ну откуда же...
- Я потерял очки. - со вздохом сказал он тогда.
- Так, - пробормотал я и потер глаз. Глаз ужасно чесался.
- Откуда ты взялся? - спросил я его.
- Не бойтесь, - сказал он, - я уйду.
- И все-таки?
- Я уйду, - сказал он.- Мне надо.

.

02.12.2008 в 14:21

Вся наша жизнь игра....
Я постелил ему на раскладном кресле, сам долго ворочался на диване в
своем кабинете, мне было жарко, откуда-то появился совершенно неистребимый
москит, я отлежал ногу, я докурил последнююю сигарету, а потом последний
бычок, и только после этого заснул. Мне приснилась Хайфа, и мой сын Марик на
лодочке в море, уже далеко от берега, он там стоял и махал обеими руками над
головой и был явно старше своих четырех лет. Лодку сильно качало. Я
испугался и проснулся - было ранее утро. Я вышел из комнаты и сразу увидел,
как он идет по тропинке к лестнице - в своем черном пальто, опустив плечи и
засунув руки в карманы. Я выбежал на крыльцо и сказал ему в спину:
- Не уходи.
Ответит ли мне кто-нибудь, зачем я это сделал?
Я родился в Новом Уренгое - в гиблое время в гиблом месте. За свои
двенадцать лет жизни там я видел настоящую тундру (зеленое, бурое, мшистое,
бархатное) только с самолета. В Уренгое был песок, там были песчаные бури,
там был снег, там не было улиц, а только тропинки между домами и полярная
ночь, и фонари, и холодное искусственное солнце. Тогда уже никто не знал,
зачем Уренгой, Ямал, Ямбург. Газ совсем почти кончился, тек тонкой струйкой.
Однажды я даже написал стих: "В этом мире темнеет и сразу светает, и
полярное лето уже наступает, и полярные люди идут по песку..." Я проращивал
травинку дома в горшке, высаживал ее на улицу - она неизменно гибла.
Мой отец закрывал город. Когда-то был фильм: "Человек, которые закрыл
город". Мой отец, Михаил Веденмеер, был такой человек. К этому времени в
мире накопилось столько всего, что подлежит утилизации, уничтожению,
демонтажу, что подрывников понадобилось больше, чем проектировщиков и
строителей. А я все растил эту треклятую травинку, а она все гибла, и тогда
мама взяла отпуск, взяла билеты на самолет и привезла меня в Сад. Я стоял,
оглушенный. Это все, что помню. Я стоял в зеленом, вокруг было зеленое, над
головой... Оно дышало - я не дышал.
Ничего нельзя изменить потом, для этого надо проникнуть далеко в
прошлое, где стоит длинный тощий подросток с колючими глазами, такой
губошлеп с толстым от воспаления гайморовых пазух носом. Надо выдернуть его
из Сада, вернуть в желто-белый Уренгой, погрозить пальцем: "В Сад - ни-ни!
Козленочком станешь!" Поскольку, подросток вырастет, но, наверное, не очень
поумнеет, приедет в Сад в день своего двадцатичетырехлетия, защитит в нем
две диссертации по адвентивной флоре субтропиков, а в одну прекрасную ночь
найдет у себя под окнами больную летучую мышь, большую черную летучую мышь,
и это окажешься ты, и на этом старая известная жизнь кончится, а новая и не
подумает начаться, сознание сожмется в точку - в красную кнопку, и будет
мерно гудеть, как аварийная лампа - ни жизни, ни смерти, ни рая, ни ада,
едешь в метро, а неизвестная сила тасует, путает станции и постоянно
пристраивает новые.
"Уходи", - прошу я тебя без звука, без голоса. "Уходи". Но когда за
тобой закрывается дверь, - даже если ты пошел в Восточный сад, а значит - на
час, или в горы, а значит - до вечера, я начинаю ждать тебя с этой минуты
или ложусь спать, потому что во сне время другое и приходят другие люди,
которых ты вытеснил и они ушли. Я сплю в основном тогда, когда тебя нет. В
остальное время я работаю. Ночью. Утром. Когда спишь ты.
Кто знает, если бы я жил в поселке... Жил бы, как все, переговаривался
бы через балкон с Линкой и Бобом, одалживал бы у них луковицу или чай...
Пользовался бы мусоропроводом и лифтом и чувствовал бы себя вполне
социализированным, нормальным гражданином. Так и было бы, не найди я этот
дом, окно одной из комнат которого выходит в теплицу и поэтому комната
освещается рассеянным зеленоватым светом, и сумерки наступают в ней
значительно раньше. А в другой комнате вообще вместо окна плафон, но зато
входная дверь - стеклянная, и я не стал ее менять, поскольку давно понял,
что ни моя жизнь, ни мое нелепое имущество не нужны решительно никому на
свете, а от всего не убережешься. Например, от направленной взрывной волны.
Или от того, что вдруг во дворе своего дома обнаруживаешь теплое и живое
человеческое существо, которое надо спасать, и спасаешь его до тех пор, пока
не приходится спасать самого себя. У японского писателя Танидзаки в повести
"Любовь глупца" есть забавное, но по сути очень точное наблюдение об
определяющей роли жилища в отношениях людей. Там герой вдруг понимает, что,
снимай он обычную, стандартную квартиру, а не ателье художника, авось его
жизнь сложилась бы иначе.

02.12.2008 в 14:26

Вся наша жизнь игра....

Котенок, оставь меня, дай помереть спокойно. Не пытайся формировать мои
литературные вкусы. Мне скучно читать твоего любимого Фриша. Меня тошнит от
"Гантенбайна", передергивает от "Homo Фабера". и только "Монток" немного
примирил меня с этим меланхоличным швейцарцем. Ты никак не хочешь понять,
что времени жизни мне отпущено значительно меньше, чем требуется для
прочтения эпопеи Пруста и возмущенно заявляешь, что его надо "или читать
всего, или не читать вовсе".
Каждый день я пытаюсь понять, что ты такое, но ты ускользаешь. Ты в
состоянии пять часов, не отрываясь, читать совершенно неудобоваримый, со
множеством сносок и примечаний, невозможный по структуре трактат Ковача,
построенный на анализе постдарвиновских эволюционных теорий, причем, когда я
прошу тебя объяснить, зачем ты его читаешь, ты ссылаешься на дарственную
надпись Ковача мне на форзаце этого бессмертного труда, говоришь, пожав
плечами:"Интересно же, что тебе дарят", и время от времени появляешься у
меня на пороге, чтобы выяснить значение очередного непонятного слова. А на
следующий день ты вдруг спрашиваешь, как же все-таки, черт побери, устроен
телефон. Я предлагаю заодно рассказать тебе, как устроен утюг, фен и пишущая
машинка, ты возмущенно заявляешь: "Перестань делать из меня идиота!"
"Ты просто скучаешь по сыну," - сказала Линка. Страшно сказать, но я
почти не скучаю по сыну. "Без "почти". Я просто не скучаю по сыну. Он и так
мой сын. Он мой. Я увижу его. Я никогда не перестану быть его отцом.В этой
схеме все решено. Впрочем, я пытаюсь объяснить то, что необъяснимо. Ты своим
телом, в котором трудно заподозрить бесспорное наличие бессмертной души,
своим небольшим объемом, своей невеликой персоной вытеснил из моего
повседневного существования равно как и из моих размышлений все, что не
имеет отношения к тебе. Я, слава богу, пока сам в состоянии написать и
анамнез, и диагноз. И приговор. Но от этой рефлексии ничего существенно не
изменится. Я люблю тебя. Малыш, котенок, черная летучая мышь, я люблю тебя,
а это несовместимо с жизнью. Я выхожу на заднее крыльцо и вижу, как ты
слушаешь шепелявого и косноязычного дурачка Сашу, которому двадцать девять
лет, он сын нашей сторожихи. Очень общительный и добрый, всем бросается
помогать.... Сколько я себя здесь помню, его всегда подкармливали в
институте. Вы сидите на бревне и Саша рассказывает тебе про прошлогодний
пожар в лесу:"... а вертолет...лет... он брал воду и поливал... воду брал...
и все побежали тушить - все сгорело, и белки сгорели, и буйволы... мне так
нравилось... были белки... а потом белки сгорели..." Ты слушаешь его очень
внимательно и киваешь. Саша воодушевляется "... а по телевизору львы в
клетке... мне так нравится... львы и эта мадонна... такая красивая, она ему
говорит: беги! и он бежит... люди боятся, а львы р-р-р. они в клетке,
львы..." Ты киваешь без улыбки.
- Гоша, - говорит он, - а когда будет Новый год?
- Еще нескоро, -отвечаешь ты ему. -Зачем тебе, Саша, Новый год?
- Новый год... - мечтательно говорит Саша и улыбается до ушей. - Мне
так нравится. Дети танцуют. Подарки.
Ты вскакиваешь.
- Я подарю тебе подарок.
Отодвигаешь меня с прохода и исчезаешь в доме. Саша чинно ждет на
бревнышке и улыбается мне. Ты приносишь Саше свой толстый красный фломастер
и говоришь:
- Это подарок. Можешь рисовать. Я дам тебе бумагу, ты нарисуешь белку.
Саша счастлив. Он повторяет без конца:" нарисую белку... нарисую
белку.." Потом спрашивает:
- Это Новый год?
- Новый год, Саша, честное слово.
У нас в гостях мой коллега из Питера, мы пьем церковное вино и говорим
о национальной политике. Коллега вдруг заявляет:
- Дурацкий этот украинский язык, ей-богу. Не понимаю. какой-то
исковерканный русский.
У тебя вдруг начинают искры сыпаться из глаз, я впервые вижу тебя таким
злым. Ты перестаешь соблюдать какие бы то ни было приличия и произносишь:
- Твою мать, я всегда догадывался, что у дегенератов в первую очередь
отсутствует чувство языка! - после чего покидаешь застолье.
- Ч-черт, - говорит мой коллега, в целом, неплохой мужик, - если бы я
знал, что он украинец...
- Да... он, кстати, и не украинец, - пытаюсь подобрать объяснение, - не
в этом дело, он просто...
Я понимаю, что ты, разумеется, тысячу раз прав, но за то, что ты при
этом хлопаешь дверью, я завтра дам тебе по шее.
Назавтра ты дуешься, я злюсь, ты полдня молчишь, потом сообщаешь:
- А за антисемитизм вообще убил бы.
И тогда я начинаю смеяться. Ты смотришь, как я смеюсь, потомо утомленно
произносишь:
- Иди ты к черту.
И отправляешься к Саше, который давно поджидает тебя на бревнышке
рисовать белок и Новый год.
Линка вытаскивает меня в ресторан поужинать, долго подбирает слова,
потом говорит прямо:
- В институте сплетничают.
- Лина, - говорю я ей, - что за глупости.
- Возможно, глупости, - напряженно говорит она, - но я как твой
друг...
- Ладно, - я наливаю ей водки и себе. - Что говорят? Только дословно,
без интерпретаций.
Линка набирает побольше воздуху:
-Дословно говорят следующее: кто бы мог подумать, что Левка у нас
голубой... - после чего выдыхает и испуганно смотрит на меня.
Я выпиваю водку и с удовольствием заедаю ее бужениной.
- А о том, что я агент ФБР - не говорят?
- Чего об этом говорить, - оживляется Линка, - об этом и так все
знают.
Потом снова становится сердитой.
- Лева, я серьезно.
- Пей, Лина, пей, - говорю я ей. Мне уже скучно.
- Я понимаю конечно, - тихо произносит она.
- Ну вот уж нет, - перебиваю я ее. - Нет. Я сам не понимаю. - (После
трех рюмок водки у меня гладко идет эта тема). - Понимаешь? Я не понимаю. Не
все вещи понимае-мы.
Она смотрит на меня своими круглыми зелеными глазами и в глазах
появляются слезы. Она прихлопывает их ресницами и с сожалением произносит:
- Бедный Левка.
- Не расстраивайся, -говорю я ей. - Люди же - они существа простые. Им
нужны объяснения, они объясняют, как могут. И хорошо.
- И хорошо, - как эхо повторяет она.
Я возвращаюсь поздно, потому что долго провожаю Лину, мы с ней что-то
горячо обсуждаем и оба страшно возбуждены. Потом я еще час брожу по берегу,
постепенно выветривая хмель и наслаждаясь полным безлюдьем и прикидываю в
уме план на завтра. Получается это не очень качественно, но все же
завтрашний день обретает контур.
Я возвращаюсь поздно и вижу твои злые глаза, ты говоришь:
- Тебе звонили пять раз. Два раза из Стокгольма.
- Просили что-нибудь передать? - спрашиваю я.
Ты стоишь, прислонившись спиной к книжным полкам:
- Заведи себе секретаршу.
- Так, - говорю я ему, - что за тон?
- Я тут не ложусь спать, -начинаешь заводиться ты.
- Почему?
Ты сужаешь глаза и говоришь злым шепотом:
- Волнуюсь.
Когда-то мне кололи хлористый кальций. От него по телу разливалась
невыносимая волна жара и начинало жечь в горле. Что-то подобное я испытываю
и сейчас.
Я представляю, каким становится мое лицо, спасаюсь бегтсвом к себе, ищу
сигаретную пачку, и тут раскрывается дверь и ты оказываешься возле меня,
утыкаешься носом в мое плечо, я охватываю тебя обеими руками, не обнимаю, а
обхватываю как ребенка и чувствую у себя на шее твое горячее мокрое лицо и
понимаю, что ты плачешь. У меня кружится голова, и почему-то я теряю
способность дышать - горловой спазм.
- Гошка, - говорю я, - котенок, прости меня господи, я...
Твои губы.
Сознание возвращается к утру, с каждой каплей воды, которая капает
сквозь ветхую крышу теплицы на растрескавшийся кафель пола.
Ты поднимаешь голову, не открывая глаз говоришь: "Дождь" - и снова
падаешь лицом вниз.
Я отчаянно размышяю о том, дискретно ли время, или оно длится. Сегодня
- это то же самое вчера или это совсем другое сегодня? Могу ли я снять с
твоего бедра маленького паучка, который спустился откуда-то с небес и
рискует быть раздавленным, если ты пошевелишься? Пока я размышяю о
дискретности времени, паучок спасается сам, а ты шумно поворачиваешься,
бормочешь что-то и опять же, не открывая глаз, высвобождаешь пз-под подушки
свою левую руку и по-детски крепко обнимаешь меня за шею. Я знаю твою
способность спать. Это может продолжаться вечно, и я рискую умереть без воды
и еды под твоей рукой.
Но спор между непрерывностью и дискретностью решен в пользу
непрерывности.
Я целую твой теплый и влажный от сна сгиб локтя.
Идет дождь.
...Но если время непрерывно, то не только вчерашний вечер перетекает в
сегодняшнее утро, но и вчерашнее утро, не отмеченное ничем примечательным,
должно где-то найти себе продолжение, и оно реализуется после полудня, когда
я пинаю ненавистный принтер и рву испорченную финскую бумагу, а ты учишь
английский и фраза "Well. let's see. What do way think, darling!" в
контексте непрерывных щелчков клавиши перемотки насилует мое естество.
- Надень наушники! - -рычу я.
Никакого эффекта.
- What do way think, darling?
- And to follow?
Я ищу наушники.
- Куда ты их дел.
- Ты их сам дел... but I'amm rather hungry...
- Выключи магнитофон!
- Да пошел ты...аnd to follow...
Мы смотрим друг на друга. У тебя по лицу пробегает какая-то тень и ты
меняешь кассету.
- А так? - спрашиваешь ты.
"Маленькая ночная серенада".
- Я люблю тебя, - почти спокойно говорю я. - Такие дела. - И вижу, как
у тебя дрожат руки, в которых ты вертишь подкассетник. Пластмассовая
коробочка падает на ковер.
Ты молчишь.
Я сажусь на пол, беру твои руки в свои, мы смотрим друг на друга.
Минуту. две. Три.
Ты пытаешься улыбнуться.

02.12.2008 в 14:27

Вся наша жизнь игра....
Я пытаюсь не потерять сознание.
Сестра, которая колола мне хлористый, говорила:"Дышите глубоко."
Хороший способ.
У меня третий день болит сердце. Я иду к Бобу. Сонный Боб вяло
распекает каких-то санитарок.
- Ну что? - говорит он мне.
- Да вот,- говорю я,- что-то...
- Меньше думать, больше пить, - быстро произносит Боб. - Приходи
сегодня, отпразднуем день рожденья Карла Линнея.
- Праздновали уже, - говорю я. - Не далее, как на прошлой неделе.
- Ну, тогда столетие Англо-Бурской войны, - не унимается он. - А если
серьезно, я тебе не помощник.
- Почему?
- Лева, - говорит Боб, - я терапевт.
- Терапевт, - повторяет Боб. - А не психиатр. И не батюшка. Я даже не
женщина, отчего ужасно переживаю. Это Линка тебя по головоке гладит, потому
что не понимает...
- Чего не понимает?
- Что от этого лекарств нет, - говорит Боб.
- Да просто болит сердце.
- И будет болеть. Ты что ребенок, что ли? Посмотри на себя в зеркало.
Субстанция сродни абсолютному духу. Чистая, без примесей. Понишь, еще
Изабелла Юрьева пела:"Сильнее страсти, больше, чем любовь.." При чем здесь
сердце?
- Борька, - говорю, - помоги...
- По-моему тебе поможет только лоботомия, - со вздохом говорит он, -
или терпи уж как-нибудь свою карму.
Ему приносят чью-то историю болезни и он углубляется в нее.
- К врачу приходят те, кто боится смерти, - через некоторое время
произносит он. - Ты смерти не боишься. Ты боишься только одного, что он
уйдет. Правильно? Единственный способ избавиться от этого - прогнать его
самому.
Я иду домой и понимаю, что он прав. Единственный способ. От этой мысли,
от одной только мысли об этом я испытываю забытое чувство свободы.
Тебя нет, и я успеваю придумать какие-то слова.
- Ты давно не был дома, - бездарно начинаю я и ты застываешь на пороге,
сжимая что-то в кулаке и, кажется, не вполне понимая, о каком именно доме
идет речь.
-... Тебе надо учиться. Я подумал, что... Если нужны деньги...
- Да, конечно, - говоришь ты и разжимаешь кулак. У тебя на ладони
яшмовые четки.
- С днем рождения, - и ты бросаешь четки на стол.
И я вспоминаю, что послезавтра у меня день рождения. Я сижу, как
истукан, а ты собираешь рюкзак. Делаешь ты это спокойно и тщательно.
Проходит полчаса.
- Пойди посмотри, - говоришь ты мне, - где-то у тебя в кабинете мой
черный блокнот, я не могу найти.
Я отправляюсь в кабинет, тупо ищу блокнот, не нахожу, возвращаюсь, а
тебя уже нет.
Проходит день, в течение которого я лежу и смотрю в потолок.
Время от времени я обвожу пальцем контур розетки по часовой стрелке.
Эта содержательная процедура меня успокаивает. Я обвожу контур розетки
против часовой стрелки. Уже минута, как в дверь стучат. Я отрываюсь от
розетки и иду открывать. На пороге стоит Саша. Он быстро говорит что-то и я
ничего не понимаю.
- Пошли, - повторяет Саша, - там плохо... там заболел...
Он тащит меня напрямик через бамбуковую рощу, через заросли банана в
дом сторожихи, и я вижу саму напуганную сторожиху и тебя на какой-то
страшной раскладушке, у тебя опять приступ, ты бело-зеленый, лежишь, сцепив
зубы весь мокрый, но в сознании.
- Идти можешь? - я наклоняюсь и провожу рукой по твоему мокрому лбу, по
холодной щеке, по шее, на которой неровно бьется пульс.
Ты киваешь. Я веду тебя медленно-медленно, мы часто отдыхаем, у тебя
сердце колотится как у пойманного мышонка.
Дома я колю тебе баралгин, ты бормочешь:
- Спасибо, - и засыпаешь, уткнувшись лбом в мою любимую розетку и держа
меня за руку.
"Пусть все горит, - говорю я себе и, кажется, вслух. - Никогда
больше... Сам - никогда..."
В середине сентября неожиданно резко холодает. Ты в черной майке и
вышедших из употребления джинсах, что едва скрывают чресла и уж никак не
согревают, выволакиваешь из дома стремянку, которая служит для протирания
многострадального плафона, и принимаешься собирать инжир. Собираешь ты его
преимущественно в рот, а белый пакетик сиротливо шуршит на веточке рядом.
- Ты, саранча, - говорю я, - пузо заболит.
Ты с презрением смотришь на меня сверху вниз.
- Я буду варить варенье, - сообщаешь ты. - До сих пор ты
бесхозяйственно относился к инжиру, а между прочим, он на рынке - самый
дорогой фрукт.
- Слушай, дорогой фрукт, тебе просто нечего делать, - догадываюсь я. -
Я подумаю над этим.
Хотя, чего тут думать. Ты вполне освоил Сад и окрестности. Ты научился
отличать каперсы от маргариток и на том спасибо. Ты неоднократно облобызал
свою манстеру от корней до макушки и, разве что не поливал ее красным вином.
ты прочел всю мою библиотеку и радостно поделился со мной потрясащющим
соображением о том, что "Бенджи в "Шуме и ярости" - совсем как наш Саша. Ты
продемонстрировал мне неожиданную здравость ума относительно пекрспектив
человечества в целом и только о своем будущем отказывался говорить.
- Посмотрим, - произносил ты неопределенно, - будет как будет.
И тогда я придумал Проект. Я разработал его в деталях за три минуты и
объявил тебе. Ты перестал пожирать инжир и уселся на стремянку верхом.
- Правда? - сказал ты счастливым голосом.
- Фирма веников не вяжет, - сообщил я тебе и пошел звонить в
авиакассы.
- Я давно говорил, - заорал ты, собирая стремянку, - что время от
времени надо менять ландшафт, вид на побережье, и что самое главное ...- ты
приволок стремянку в дом и с грохотом приставил ее к стене, - и что самое
главное, - повторил ты, расширив глаза, - климат!
- Я понял, - сказал я, - кого ты мне напоминаешь. - Ты - кот Бегемот,
который превратился, конечно, в юношу-пажа, но как-то не полностью, только
внешне. Что же касается повадок, манер и способов выражения чувств...
И тут ты, как всегда не дал мне договорить, потому что мирно приполз
сопеть как паровоз, дышать в шею и тереться носом о плечо.

Проект заключался в том, чтобы выбраться дня на три на Рижское взморье.
У меня в этом году не было отпуска, а у тебя, как выясняется, ни разу в
жизни не было Рижского взморья и вообще Прибалтики не было, как не было,
впрочем, и Мехико-Сити, и Парижа, и Рио, и Саламанки, и островов
Франца-Иосифа. И я начинаю понимать, что в общих чертах предстоит мне
сделать в ближайшие два-три года. В отличие от тебя я люблю и умею строить
планы и осуществлять Проекты, какими бы странными они не казались.
Мы прилетаем в Ригу днем, мы бросаем вещи у одного моего коллеги и я
веду тебя смотреть город. ты передвигаешься по рижским улочкам каким-то
своим способом, у тебя трудноуловимый, но совершенно особенный пластический
рисунок походки (совсем иначе ты ходишь по траве, по Саду, по гальке, по
закоулкам нашего поселка). Ты осуществляешь пантомиму знакомства с вкусной,
теплой, янтарно-соломенной, глиняно-кожевенной Ригой, арт-Ригой и Ригой, где
курят на подоконнике лестничной клетки и крошат булку хромому голубю в виду
строительных лесов.
В тупике играют на дудочке. ты долго смотришь на чье-то окно, которое с
моей точки зрения, мало чем отличается от остальных.
Ты идешь по краю тротуара и разглядываешь свое отражение в темном
стекле. Откуда-то почти из детства, с шуршащей мамино-папиной пластинки
всплывает:"чтоб не ходить, а совершать балет хожденья по оттаявшей аллее..."
Ты покупаешь какие-то ромашки, таскаешь их с собой, потом вручаешь барменше,
она хлопает глазами и дарит тебе плетеную солонку, ты гордо демонстрируешь
ее мне как трофей.
Мы заходим в ювелирную лавку - просто так, поглазеть. Я вижу твой
сосредоточенный профиль, твой блестящий коричневый левый глаз вдруг
останавливается и смотрит в одну точку. Я смотрю туда же - на черном бархате
серебряный перстень с большим молочным опалом. Это перстень для мужской
руки, для твоей руки, и вообще говоря, по статусу быть ему фамильным
перстнем. Я понятия не имею, что такое Эльфийский Берилл, но, думаю, что
выглядеть он мог примерно так. Я дарю тебе его, и ты, замерев, смотришь на
него, лежащего на твоей ладони. Ты надеваешь его на безымянный палец правой
руки и сжимаешь руку в кулак. Если бы не эпоха унификации, я бы подарил тебе
еще меч и доспехи, чтобы ты мог защищаться и был неуязвим.
- Ох, - тихо говоришь ты.
И я, холодея от непонятного, сжимающего горло чусства, целую тебя в
висок. Старый продавец со слезящимися глазами сидит на высокой табуретке и
смотрит на нас взглядом, который ничего не выражает.

Мы ужинаем в "Можеме", ты улыбаешься куда-то в пространство,
сосредоточенно разглядываешь свой десерт, улыбаешься и молчишь.
- Ну что? - спрашиваю я.
- Левка, - говоришь ты, - а вот представляешь, люди жили здесь, жили.
Создавали стиль. Это как... ну если ты начинаешь скульптуру, а закончат ее
через четыре-пять поколений после тебя... Ты успеваешь сделать процентов
двадцать, а те, следующие - как они догадываются, что следует делать
дальше?
- Интересный культурологический вопрос, - соглашаюсь я.
Ты вздыхаешь.
- Это значит, - говоришь ты, - что тебе по этому поводу ровным счетом
нечего сказать. Ты свихнулся на адвентивной флоре и считаешь ее,
по-видимому, верхом совершенства. Но все равно и несмотря ни на что ты,
пожалуй, лучше всех.
Я чудом не проливаю шампанское на скатерть.
- Малыш, - говорю я ему, - если ты будешь больше молчать, я проживу
дольше.
Ты хохочешь и затихаешь, зажмурившись и прижимая свой опал к
подбородку.

02.12.2008 в 14:28

Вся наша жизнь игра....
Утром на электричке мы едем на взморье. Серый денек с редким солнцем
из-за туч. Ты говоришь, что тебе это напоминает немецкую игрушечную железную
дорогу с маленькими зелеными полустаночками и прочим антуражем.
Действительно, похоже. Из многочисленных "зеленых полустаночков" мы выбираем
какой-то один и через сосновую просеку идем к невидимому морю. Ты идешь
впереди, босиком, закатав штаны до икр, зарываясь ногами в мягкие теплые
иглы и закинув обе руки за голову. Тут почему-то теплее, чем у нас там, в
Саду.
- Ты дышишиь? - спрашиваешь ты, не оглядываясь.
- Ну, разумеется.
- Ты неправильно дышишь. Дыши правильно.
- Ладно, - обещаю я тебе, - буду правильно.
Мы лежим на песке.
- Совсем не наше море, - произносишь ты после получасового молчания. -
Но - хорошее.
Я соглашаюсь.
- Хорошее.
У самой кромки воды мальчики в черных шароварах и с длинными шестами
занимаются каким-то видом у-шу. Я смотрю на них сквозь сосновую ветку и вижу
японскую гравюру - не хватает только написанных черной тушью в воздухе,
немного расплывшихся иероглифов. Я показываю тебе гравюру. Ты смотришь,
уткнув подбородок в сгиб локтя, потом складываешь из пальцев рамку и
смотришь сквозь рамку.
Я втайне от тебя взял вермут и прихватил у приятеля бокалы. Ты еще в
электричке с подозрением косился на мою сумку и заинтересованно спрашивал:
- Это что у тебя позванивает?
Пьем вермут.
- Я бы здесь жил, - начинаешь сочинять ты, - построил бы дом, ловил бы
рыбу... Ходил бы осенью в резиновых сампогах. Женился бы на латышке, сам бы
стал латыш...
- Пока ты все больше становишься похожим на своего друга Сашу, -
сообщаю я тебе.
- В самом деле? - с удовлетворением переспрашиваешь ты. - Вот и
прекрасно. Меня бы звали Саша. Латыш Саша. А? Псевдоним.
- Боже, - вздыхаю я, - меня окружают сумасшедшие.
В сумерках мы возвращаемся.
- Хочется чаю, - говоришь ты в полусне, уткнувшись лбом в стекло
электрички, - и килек... - и действительно засыпаешь до Риги, хмуришься и
улыбаешься во сне и дышишь так спокойно, как будто спишь не в дребезжащей
электричке, а дома, под своим любимым зеленым пледом.

Я пишу это спустя две недели, а вы с Линой обсуждаете перспективы
создания гольф-клуба на необъятном пустыре в районе села Виноградное.
- Это вопрос технический , - снисходительно заявляешь ты.
- Деньги, деньги, - говорит мудрая Линка.
- ... а в клубе, - продолжаешь ты, воодушевляясь, - джин с тоником
и....

Мне тридцать пять лет.
Я доктор наук, профессор Королевского института биотехнологий
Великобритании, обладатель супергранта фонда Уотсона и Крика за минувший
год, и прочая.
Еще не так давно я хотел стать нобелевским лауреатом. Сегодня я хочу
одного - чтобы ни один воллос не упал с твоей головы. Когда я задаю себе
вопрос, есть ли еще что-то, ради чего мне стоит жить, то понимаю: нет,
ничего больше нет, и более того - ничего больше не надо".
Я знаю наверняка, что на свете есть только два человека, знакомых с
этим текстом. Это сам автор, Лев Михайлович Веденмеер и я - Гошкин брат. Мне
второй год подряд снится густое зеленое нутро Сада, а в нем слабо горит
аварийный фонарь и бесшумно движется полоз во влажной траве.
Когда странным путем, через Лину Эриковну пришло письмо от Ирины
Сергеевны, оно было уже излишним.

"Уважаемый....! - писала она. - Мое заболевание, которое не оставляет
сомнения в исходе (рак лимфатических желез) заставляет меня сделать то, от
чего при других обстоятельствах я бы воздержалась. Теперь мне уже не страшно
признаваться в этом, тем более, что я глубоко уверена - Ваш брат поджидает
меня у ворот ада, чтобы договорить. Двадцать два года назад я убила Вашего
брата. Случилось это так. Я приехала в Сад, чтобы окончательно обсудить со
Львом вопрос его переезда. Лев как никогда категорически отказывался
говорить на эту тему. Бывшие мои коллеги, как могли, смущаясь и недоумевая,
кое-как объяснили мне ситуацию, и, если бы не Дина Вакофян с ее
психотерапевтическим талантом, быть мне с инфарктом в больнице, что, может
быть, было бы к лучшему. Вакофяны утешали меня до поздней ночи и оставили у
себя. Я понимала, что единственный человек, который может помочь мне
уговорить Льва - это Ваш брат. Разумеется, я не собиралась его убивать. Да и
как я могла себе это представить? Впрочем, я тогда слабо себя
контролировала. Помню, я убедила себя, что иду поговорить с Вашим братом и
что сделать это просто необходимо. Вакофяны спали, мне они отвели отдельную
комнату. Я вышла, через пятнадцать минут я была уже возле левиного домика.
Было, кажется, начало второго. В состоянии аффекта я не подумала, что Лева
может устроить скандал и прогнать меня запросто. Но он, к счастью, спал в
кабинете, а Ваш брат что-то читал на веранде. Я очень хорошо помню
почему-то, как в красном матерчатом абажуре с белыми полосками бились и
трещали ночные бабочки.
Я предложила ему прогуляться и он согласился. Не помню, что я ему
говорила. Кажется, не то и не так. Я просила его уехать, он отвечал, что это
невозможно. Я сказала, что он чудовище, что он последняя блядь, что он
наказание на мою голову, я кажется, плакала, а он молчал. В районе Восточных
Ворот я сказала ему примерно так:" Я готова убить тебя."
- Вперед, - сказал он и улыбнулся. И вдруг ему стало плохо. Он сел на
корточки, сжал голову руками. Сначала я думала, что он притворяется, что это
симуляция, - чтобы не продолжать разговор. Но потом поняла, что - нет, не
похоже. Я спросила у него, часто ли с ним такое случается. У него зуб на зуб
не попадал, но он все же сказал:
- Какая разница, если вы все равно собрались меня убивать.
Ему действительно было очень скверно, он сидел, привалившиись к забору
и пытался глубоко дышать. Потом сказал:
- Если не трудно - там в аптечке на веранде ампула баралгина и
одноразовый шприц. Принесите.
Я пошла к домику. Все это заняло еще минут пятнадцать.
Было достаточно светло, потому что взошла луна. Он спросил, умею ли я
колоть в вену. Я еще посмеялась потому, что сразу после приезда в Израиль
работала медсестрой.
- Тогда колите, - попросил он.
И вот тут со мной произошла странная вещь. Мне показалось, что луна
ушла, стало холодно и ветрено. Еще я испугалась его лица - белого, со
сжатыми зубами, с закрытыми глазами. Как это объяснить? Это было похоже на
временное помешательство. Я все сделала правильно - собрала шприц, свернула
головку ампуле, набрала лекарство, нашла вену, просто затянув ему на бицепсе
манжет рубахи. А потом выпустила баралгин в траву и под давлением ввела в
вену воздух. Смерть наступила почти мгновенно. Я засунула шприц и ампулу в
карман и, не оглядываясь, пошла к Вакофянам. Они спали с тех пор, я так и не
смогла заснуть, хотя снотворного выпила - кажется выше нормы. Помню, я
ничего не боялась и ни о чем не думала. По-моему, это и есть клиника
ненависти. Ну а дальше - версия. Лев, наверное, проснулся, не обнаружил
Вашего брата и отправился прочесывать Сад. Дальше вы знаете.
Согласитесь, извинения в этой ситуации звучат нелепо. Вот, собственно и
все.
Ирина Веденмеер".

Я позвонил Лине Эриковне и она сказала, что Ирина Сергеевна умерла три
недели назад в тель-авивском институте онкологии, что у Марка родился сын, а
Лев Михайлович пребывает в вечном молчании. И я вспомнил последний абзац
"садово-огородной" книги:
"... сегодня я хочу одного - чтобы ни один волос не упал с твоей
головы", - писал человек, который занимался адвентивной флорой. Адвентивная
флора, как тогда объяснила мне Лина Эриковна, - это флора несвойственная
месту, - занесенное ветром, завезенное, попавшее случайно и пустившее корни
растение. Семечко может приехать на колесе, или на чьем-нибудь рюкзаке, или
просто вместе с крошками в кармане. И есть люди, которые наблюдают - как ему
живется. "Иногда, - сказала Лина Эриковна, - приживается, но вообще бывает
всякое".
"... когда я задаю себе вопрос - есть ли еще что-то, ради чего мне
стоит жить, то понимаю - нет, ничего больше нет, и, более того - ничего
больше не надо."

Ялта
1993-1994

Расширенная форма

Редактировать

Подписаться на новые комментарии
Получать уведомления о новых комментариях на E-mail